Столица: Симферополь
Крупнейшие города: Севастополь, Симферополь, Керчь, Евпатория, Ялта
Территория: 26,2 тыс. км2
Население: 1 977 000 (2005)
Крымовед
Путеводитель по Крыму
Новости
История Крыма
Въезд и транспорт
Курортные регионы
Пляжи Крыма
Аквапарки
Достопримечательности
Крым среди чудес Украины
Крымская кухня
Виноделие Крыма
Крым запечатлённый...
Вебкамеры и панорамы Карты и схемы Библиотека Магазин Ссылки Статьи Гостевая книга
Группа ВКонтакте:

Интересные факты о Крыме:

В Форосском парке растет хорошо нам известное красное дерево. Древесина содержит синильную кислоту, яд, поэтому ствол нельзя трогать руками. Когда красное дерево используют для производства мебели, его предварительно высушивают, чтобы синильная кислота испарилась.

Главная страница » Библиотека » Е.Г. Криштоф. «Сто рассказов о Крыме»

Рассказ о моем отце

И тут мне страстно, до слез сильно захотелось, чтоб в эту книгу вошла моя судьба. Не только мои наблюдения, моя точка зрения на события, но и просто какой-то кусок моей жизни, ведь в начале тридцатых годов я уже существовала, жила, понимала что-то. Но когда я задумалась, о чем же написать, то поняла: нет, моей жизни еще не было. Была жизнь моего отца, или, лучше сказать, поколения, родившегося на рубеже веков.

«Смело мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это…» Я услышала эту песню впервые или, по крайней мере, впервые поняла ее, когда мне было лет пять или шесть. Мы тогда жили в табаксовхозе, там, где теперь расположился пионерский лагерь «Орленок», это сразу за Рабочим уголком, возле Алушты. Отец мой был директором совхоза.

«Смело мы в бой пойдем за власть Советов», — отец пел, сидя перед печкой-буржуйкой, пел, думая, что его никто не слышит, но его слушала я, и сердце мое замирало от любви и восторга, которые относились как бы не столько к моему отцу, сколько к человеку, делавшему революцию…

Я рано услышала эти слова: революция, подполье, «Искра», ревком. Потом заговорили о фашизме. Мой отец только недавно вернулся из длительной командировки в Гамбург и был, так сказать, очевидцем того, как фашисты пришли к власти. Поэтому наши соседи все старались узнать у мамы, будет или не будет война.

Часто отец задерживался на работе, а мы приходили к соседям в гости, и глава семейства неторопливо беседовал с мамой, мы слушали тихо и с испугом, как будто это могло нас, детей, тоже непосредственно касаться: Берлин, путч, рейхстаг, коричневые рубашки, Гитлер…

Через десять лет это коснулось нас куда как непосредственно, и двое из мальчишек, вместе со мной подбрасывавших хворост в печку с жестяной трубой, коленом выведенной в окно, погибли на войне. Но тогда война только маячила издали, набираясь сил, еще не показываясь открыто на люди. Для меня разговоры о войне как-то слились с тем тревожным жестом, каким мать моих друзей подгребала их всех пятерых ближе к себе, а младшего прикрывала фартуком, как будто это могло чему-нибудь помочь…

Я смотрела с презрением на круглые, бритые макушки мальчишек и войны не боялась. Не боялась хотя бы потому, что отец не выказывал страха перед ней. Отца я вообще помню не разговаривающим, а скачущим на рыжем коне. У самого крыльца он поднимает коня на дыбы и кричит: «Скажи маме — я на второе отделение! Там плотину прорвало!»

Солнечное пятно полыхает на лаковом боку жеребца. Мне страшно, гордо и легко оттого, что отец, оказывается, умеет ездить верхом, а не только сидеть у себя в конторе. Жеребец заваливается назад, став на дыбы, скребет копытами воздух. Я оглядываюсь на друзей, видят ли они, что на отце совсем не косоворотка под пиджаком, а гимнастерка и шашка сбоку?

Но мои друзья ничего не видят. Сосредоточенно передавая его друг другу, они по очереди откусывают от одного большого куска хлеба, густо посыпанного сахаром.

— Ты, почему не идешь к маме? — спрашивает, наконец, младший.

— Иди, иди. — Они охотно расстаются со мной. А я не тороплюсь. После того, как я вслух скажу маме, что отец отправился на второе отделение, нельзя будет даже перед самой собой делать вид, что он ускакал на войну. А так, прислушиваясь к дальнему, льющемуся, как вода, цокоту, я имею возможность представлять какую угодно опасность, навстречу которой на своем коне спешит отец.

Мальчишки уже съели хлеб, но в глазах их еще поблескивают огоньки пережитого удовольствия или предчувствия, что сегодня им еще не раз перепадет счастье, в особенности, если они сейчас же пошлют меня за горбушкой, натертой чесноком.

— Иди, — говорит самый младший. — Иди к маме, пусть даст хлеб.

Старший ничего не говорит, но все равно я презираю и его за то, что он стоит здесь во дворе старого, небольшого бывшего барского дома, где теперь живем всем мы, и не слышит дальнего цокота копыт, напоминающего об опасности. А у меня в ушах, кроме этого цокота, начинало звучать не совсем понятное, но частое слово тех времен: вредитель. И в нашем доме повторяли: «обнаружено вредительство», «он поступил, как вредитель», «вредители хотели». Так вот не вредители ли помогли воде прорвать плотину? Ведь тогда пропадает не что-нибудь, не какая-нибудь картошка, а табак, за который дают золото, а на золото покупают станки.

— Мама! Вредители на втором отделении плотину прорвали! — Я ворвалась в комнату, как будто с радостным известием. — Папа туда поскакал на коне!

Через минуту по всем закоулкам нашего дома, где жило еще пять семей, металась, выплескиваясь по двор к соседям, одна только фраза: «Табаки спасать!» Потом все утихло, почему и как, не помню. Женщины, остановленные уже на бегу, снова повязывали фартуки, смотрели по сторонам рассеянно, пытаясь отыскать среди тихих домашних вещей — посудных полотенец, ламповых стекол, керосинок — причину недавней тревоги…

И в следующий раз я опять помню отца на Рыжем. Соскочив с коня, он идет в дом, где сразу же начинается разговор, который не то радует, не то смешит, не то тревожит, и эта тревога не вполне дается моему пониманию: к нам посмотреть на наши табаки едут иностранцы.

Было голодное, бедное время, шел тридцать первый год. Бедна была еще вся страна. И вот не посмеяться ли над нашей бедностью едут эти иностранцы? Не поглядеть ли на нас свысока? Как их принимать? Чем угощать?

— Будем кормить дорогих гостей шашлыком из личного барашка нашего товарища директора… — подмигивает маме сосед.

— Бог с вами — какого барашка?

— Ну, скажем так: сто тридцать первого, а? Сто тридцать останется, тоже хорошая цифра, хватит — семья небольшая, одна дочка.

И так как мама оглядывается в недоумении, сосед наш продолжает в том же духе:

— Должно быть у директора стадо? Э, как ты считаешь, меня не интересует. Как они считают — интересует.

— Может быть, должно.

— Организуем стадо, режем сто тридцать первого, хромого! Или ты для дорогих гостей скажешь — не хромого? Хорошо, режем вон того, черного, веселого.

Отец в разговоре об этом выдуманном — как сейчас бы сказали, для престижности — стаде участия не принимает. А мне досадно, почему он недоволен: так хорошо было бы посмеяться всем вместе.

Не знаю, где раздобыли того единственного барана. Не знаю, какой шашлык из него получился. Но долго по совхозу ходила шутка — когда совсем нечего было готовить в совхозной столовой, кто-нибудь начинал: надо зарезать сто тридцатого барана из личного стада директора. Сто двадцать девять тоже хорошая цифра, а?

Отец не любил вспоминать приезд иностранцев, хотя, кроме табачных плантаций, в совхозе нашлось еще, что им показать. Например, классы ликбеза, в которых, кроме черных досок и столов, были даже микроскопы, глобусы, на которых изображена вся земля…

Что такое вся земля, я еще не знала. Наверное, она другая, чем черствые суглинки совхоза, нарезанные бороздками под табак, о котором все четыре времени года слышала я разговоры: не побьют ли рассаду заморозки, не съест ли лист жара. Сама география совхоза тоже была связана с табаком: можно пойти на рассадное, на сараи. Даже мое собственное прозвище Сурук имело прямое отношение к табаку. Сурук — это длинный шест, к нему привязывают шнуры с нанизанными на них листьями и уже так выносят их на просушку. Воздух возле пахнет медом и грубо першит горло.

Все события, случившиеся в совхозе, были связаны с табаком, и хочу рассказать еще о том, как горели ферментационные подвалы.

Начался пожар незаметно, и тоненькая, как от папиросы, струйка дыма пробилась, наконец, в щель пола конторы, которая стояла на подвалах. Это была контора отделения, отец с утра задержался там, мы с мамой пошли к нему, и вдруг — пожар!

С виду страшного на пожаре ничего не было. Из ворот подвала несло нестерпимо едким, и запыхавшиеся мужчины выносили тяжелые кипы табачных листьев. Глаза у мужчин слезились, дышали они тяжело, их обливали водой. Я помню отца, когда он, подняв ведро к лицу, пил громкими глотками, и вода лилась ему на грудь. В воздухе висело ощущение беды гораздо большей, чем потеря урожая: могла сгореть валюта! Та самая, на какую надеялась страна…

На этот раз слово вредители сказали взрослые. К сожалению, оно не было позднейшим беллетристическим домыслом. Вредители существовали на самом деле. Кажется, так и не удалось найти тех, кто поджег табак, облив его керосином из фонаря «летучая мышь».

…Мама потом говорила, что отец простудился на пожаре, и к нему вернулась старая болезнь — чахотка. От нее он и умер, проболев что-то около двух лет. Чахотку, надо сказать, отец нажил в подполье, он был профессиональным революционером, членом партии с дореволюционным стажем, как раз тем, о ком сейчас, если они доживают до наших дней, говорят: старый большевик.

…Гроб отца был накрыт красным знаменем совхоза. Линейка, в которую впрягли и того рыжего конька, отвезла его на алуштинское кладбище, на гору, с которой далеко видно.

А потом к нам в дом пришли два молчаливых человека и взяли револьвер из отцовского стола. Но прежде, чем унести револьвер, они отвинтили от него тяжелые серебряные пластинки, на которых было написано, за что отцу дали именное оружие. Кроме этих пластинок и рубашек, которые еще долго перешивали мне на пионерские блузки, в память об отце остался песенник, где на желтой бумаге были напечатаны «Интернационал», «Молодая гвардия», «Марш Буденного». А той, в которой говорилось: «и как один умрем», почему-то не было.

Во время войны могила отца на алуштинском перерытом кладбище затерялась, и теперь я только приблизительно знаю, где похоронен очень молодой, тридцати четырех лет от роду человек, бывший моим отцом, и не простудившийся на пожаре, а сгоревший на ветру времени, да простят мне торжественность этого выражения.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
 
Яндекс.Метрика © 2019 «Крымовед — путеводитель по Крыму». Главная О проекте Карта сайта Обратная связь