Столица: Симферополь
Крупнейшие города: Севастополь, Симферополь, Керчь, Евпатория, Ялта
Территория: 26,2 тыс. км2
Население: 1 977 000 (2005)
Крымовед
Путеводитель по Крыму
История Крыма
Въезд и транспорт
Курортные регионы
Пляжи Крыма
Аквапарки
Достопримечательности
Крым среди чудес Украины
Крымская кухня
Виноделие Крыма
Крым запечатлённый...
Вебкамеры и панорамы Карты и схемы Библиотека Ссылки Статьи
Интересные факты о Крыме:

Исследователи считают, что Одиссей во время своего путешествия столкнулся с великанами-людоедами, в Балаклавской бухте. Древние греки называли ее гаванью предзнаменований — «сюмболон лимпе».

На правах рекламы:

Самая свежая информация юридическая консультация ставрополь тут.

Главная страница » Библиотека » Н.С. Сафонов. «Записки адвоката: Крымские татары»

«Дело» седьмое. Адвокат Сафонов Н.С.

Прочитав частное определение в свой адрес, я в первое мгновение растерялся, затем взял себя в руки и тут же написал заявление с просьбой отложить рассмотрение дела Мурахаса в Верховном суде Узбекской ССР по моей жалобе хотя бы на один день, с тем чтобы написать частную жалобу в порядке надзора, в которой я решил обжаловать частное определение. Вот эта частная жалоба:

«7 августа 1970 года Ферганский областной суд вместе с приговором по делу Мурахаса вынес частное определение в адрес адвоката Сафонова, в котором указано, что адвокат Сафонов «занял неправильную позицию по делу Мурахаса».

Указанное частное определение считаю незаконным и прошу отменить его на следующем основании: частное определение вынесено судом с грубым нарушением закона — не в день слушания дела, а спустя значительное время, то есть задним числом.

После оглашения приговора председательствующий по делу не объявил, что в адрес адвоката вынесено частное определение. Ознакомившись с протоколом судебного заседания сразу же после слушания дела, я также увидел, что в протоколе судебного заседания нет указания, что в мой адрес вынесено частное определение (л. д. 245).

Председательствующий по делу заверил меня, что никакого частного определения нет. Я уехал в Москву и только теперь, при выступлении в кассационной инстанции, в Верховном суде Узбекской ССР, 17 сентября 1970 года, узнал, что в мой адрес вынесено частное определение.

Доводы, изложенные в этом определении, не соответствуют действительности и грубо нарушают закон.

Основное «обвинение» в частном определении сводится к тому, что при наличии приговора Верховного суда Узбекской ССР но делу Байрамова и других, вступившего в законную силу, адвокат не имел права просить суд оправдать подсудимого Мурахаса. Больше того, один из пунктов частного определения так и сформулирован: «При наличии доказательств просил суд вынести оправдательный приговор...» Эта запись в частном определении свидетельствует лишь об одном: Ферганский областной суд грубо нарушил элементарные принципы уголовного процесса и уже до вынесения приговора признал Мурахаса виновным, хотя это недопустимо.

Что касается приговора Верховного суда Узбекской ССР по делу Байрамова и других, то к осужденному Мурахасу он не имеет никакого отношения. Мурахас по данному делу проходил свидетелем, и Верховный суд не усмотрел в его действиях состава преступления и не вынес в его адрес частного определения.

Приговором Верховного суда Узбекской ССР по делу Байрамова и других были осуждены авторы информаций № 69, 70 и других документов. Подсудимому Мурахасу не вменялось в вину авторство этих документов, а только их распространение, поэтому защита в своей речи не анализировала содержание этих документов, а остановилась лишь на факте доказанности их распространения. И при тех обстоятельствах, когда из шести свидетелей в суд явились лишь двое, защита имела все основания ставить вопрос об оправдательном приговоре.

Если же к этому добавить, что подсудимый Мурахас не признавал себя виновным, то в соответствии со статьей 46 УПК Узб. ССР другой позиции по данному делу и быть не могло. Поэтому понятны фразы, которые указаны в частном определении как доказательства моей «виновности»: «Мурахас не совершал никакого преступления», «подзащитный не боится никакого наказания и будет реабилитирован». Непонятно только, зачем суду потребовалось искажать материалы дела. На листе дела 184 протокола судебного заседания имеется запись, что якобы 24 и 25 июня было два судебных заседания, в которых принимал участие адвокат Сафонов, и даже записано мое мнение. В действительности судебное заседание ни 24, ни 25 июня даже не открывалось, хотя дело было назначено к слушанию именно а эти дни. Не доставлялся в судебное заседание з эти дни и подсудимый Мурахас. Это говорит только об одном: как легко суд искажает материалы дела!

То же самое было сделано и с протоколом судебного заседания. Он был целиком переписан, и особенно та часть, в которой говорится о речи адвоката. Речь адвоката специально переписана для частного определения. Даже такие безобидные выражения, как призыв к судейской совести, призыв к соблюдению закона в данном частном определении были признаны криминальными.

Защита старалась в судебном заседании, используя предоставленные ей законом права, установить истину по делу. Суд же принципиальную позицию, адвоката расценил как неправильную и вынес частное определение, хотя всем известно, что позиция адвоката по тому или иному делу не может быть предметом частного определения. И не случайно на этот счет Верховный суд СССР вынес специальное постановление. Ферганский областной суд не мог не знать об этом указании Верховного суда СССР, которое является обязательным для всех судов страны. Поэтому я прошу отменить частное определение, вынесенное в мой адрес незаконно».

Я понимал, выступая в Верховном суде Узбекистана по делу Мурахаса, что это последний мой шанс предотвратить грозящую мне опасность, и поэтому собрал все свои силы. Но добиться мне удалось немногого. Верховный суд лишь исключил из приговора обвинение с авторстве, а все остальное оставил без изменения, а мои жалобы, и кассационную и частную, об отмене частного определения, отклонил. Вот выдержка из определения Верховного суда Узбекской ССР по делу Мурахаса:

«Судом вынесено также частное определение в отношении адвоката Сафонова. Участвующий в суде адвокат Сафонов занял неправильную позицию. Адвокат Сафонов пытался доказать, что документы, вменяемые в вину его подзащитному, являются дозволенными законом, и в адрес суда допустил грубое высказывание и т. д. Такое поведение адвоката Сафонова несовместимо со званием советского адвоката и подлежит обсуждению в целях предупреждения подобного в дальнейшем».

Все. Больше делать в Верховном суде Узбекской ССР мне было нечего. Но чтобы совесть моя была чиста и чтобы хоть как-то затянуть поступление частного определения в Москву, я записался на прием к председателю Верховного суда Узбекской ССР С.Х. Пулатходжаеву. Если даже у меня ничего не выйдет и он не истребует дело Мурахаса для проверки, рассуждал я, то все одно хоть немного, да оттяну грозящую мне опасность. Ведь пока дело Мурахаса вернется из Ташкента в Фергану, а раньше этого частное определение послать в Москву не смогут, пройдет какое-то время, и это мне очень пригодится. Может, я успею что-нибудь придумать.

И о чудо! Мне повезло, председатель Верховного суда Узбекской ССР не только принял меня, но и, внимательно выслушав, пообещал проверить доводы, изложенные в моей жалобе. Таким образом, я выиграл еще неменьшей мере месяц. И, ободренный, я улетел в Москву.

Веселенькая наступила у меня жизнь, ничего не скажешь! Я теперь только тем и занят, что думаю о своем деле, а защищать подсудимых мне уже некогда. Частное определение из суда еще не пришло, но ему дан законный ход. Бумага, получившая надлежащий индекс, пронумерованная и скрепленная печатью и подписями, пустилась в простом канцелярском конверте в путь. Послали ее заказным письмом, и со спасительной мыслью, что частное определение затеряется в дороге, пришлось расстаться. Судья лично проследил за отправлением бумаги. Теперь нужно надеяться только на случай, но случай, как известно, редко подыгрывает попавшим в беду. Так что придется рассчитывать лишь на собственные силы.

Делать мне ничего не хочется, и я сижу сложа руки в прямом и в переносном смысле слова, хотя понимаю, что промедление смерти подобно. Нужно доказывать свою невиновность, а это самое трудное, как я уже убедился на опыте своих подзащитных. Но и сдаваться на милость победителей я не намерен. Начальство обязательно отыграется на мне и покажет, как оно борется с политически незрелыми адвокатами. а что вопрос будет поставлен именно так, я нисколько не сомневаюсь.

Слух о моей «политической неблагонадежности» каким-то образом просочился и уже не только дошел до адвокатов, но и разросся, как снежный ком. Поговаривают чуть ли не о том, что я с судебной трибуны клеветал на Советскую власть. Но слух есть слух и его никаким приказом не остановишь. Выпущенный на волю, он распространяется по невидимым каналам и по своим неписаным правилам, и поэтому нельзя заранее предугадать, какую штуку он сыграет с тем или иным человеком. Одним словом, страшная штука слух. Он обезоруживает любого, и против него фактически нет средств защиты. Слух разъедает людей, как ржавчина, и из семян, посеянных им, вырастает только один злак — недоверие.

На меня на работе смотрят как на конченого человека. Это меня бесит больше всего. Уж лучше бы злорадствовали! Но я не собираюсь отступать. Перво-наперво нужно разработать план действий. Бумага официально поступит через месяц, не раньше, это если они все сделают по закону и дождутся, пока председатель Верховного суда окончательно не решит вопрос с моей жалобой. Но могут послать частное определение и сразу. Все равно, пока адвокатское начальство его изучит, пока назначат проверку, пройдет еще какое-то время, вполне достаточное, чтобы что-то предпринять в свою защиту. А если еще и повезет, то разбор моего дела приостановят до тех пор, пока я не закончу жаловаться в вышестоящие судебные и прокурорские инстанции. Ведь если отменят незаконный приговор, то автоматически отменяется и частное определение. Но рассчитывать на лучшее не следует. Это только расхолаживает. Гораздо полезнее приготовиться к худшему.

Дело в том, что частное определение в мой адрес придет в президиум Московской городской коллегии адвокатов, а не в юридическую консультацию, где я непосредственно работаю. Президиум выбирается на конференции адвокатов на два года и является для адвокатов высшим органом власти. Формально он никому не подчиняется, так как адвокатура — общественная организация, но фактически над ним стоит Министерство юстиции, в котором имеется отдел адвокатуры.

Членов президиума четырнадцать человек, и один из них работает в нашей консультации. Все жалобы, которые приходят на адвокатов, рассматривает президиум, а вопрос о наказании решает рабочая тройка: председатель Московской коллегии адвокатов и два его заместителя. Но прежде чем вынести вопрос на президиум, назначают обследователя, который дает свое заключение о том, есть ли состав дисциплинарного проступка в тех или иных действиях адвоката. Поэтому переговорить кое с кем из членов президиума нелишне, и уж, во всяком случае, хуже от этого не будет.

В Москве адвокатов тысяча с «хвостиком» и большинство из них я, естественно, никогда в глаза не видел, так же как и они ничего не слышали обо мне. Но в каждой юридической консультации, где работает тот или иной член президиума, у меня были знакомые адвокаты, которые так или иначе знали меня и могли замолвить за меня словечко. По моим скромным подсчетам, я должен был обзвонить около пятидесяти человек.

Начать решил с члена президиума, который работал у нас в консультации, с Николая Петровича. В нем-то уж я не сомневался. Он обязательно поддержит меня. Но поймать Николая Петровича не так-то просто. Он вечно занят в каком-нибудь крупном процессе и в конторе бывает очень редко. И все-таки мне повезло. Он пришел на одно из производственных совещаний, которые у нас проходят раз в месяц, и уж здесь адвокаты дают волю своему красноречию. Их никто не прерывает и не осаживает, как частенько бывает в суде, к тому же нередко — несправедливо. Я жду, когда Николай Петрович останется один, и подхожу к нему. К моему удивлению, он уже знает о моем деле. Слух, оказывается, дошел и до него, и он сразу ошарашивает меня:

— Знаю, знаю, молодой человек, зачем я вам понадобился. Наслышан о вашем донкихотстве. И как это вы впутались в эти дела? Нельзя в советском суде говорить все, что думаете, тем более сейчас, когда обострилась идеологическая борьба...

Я не верю своим ушам, как может все это говорить солидный адвокат, в общем-то неглупый человек. При чем здесь идеология, если среди судей нашелся подлец, вынесший незаконное частное определение? Но Николай Петрович не дает мне открыть рта и обволакивает своей обворожительной улыбкой, которая так убийственно действует на клиентов. В нашей консультации всем известно, что Николай Петрович славится умением выжать из расхитителей социалистической собственности, которых он в основном защищает, все, что тем удалось наворовать у государства, и положить в свой карман. Поговаривают даже, что на его лицевом счету чуть ли не миллион и он запросто может сразиться с любым подпольным миллионером. Но из меня ему ничего не выжать. Мне очень не нравится, что он даже не желает выслушать, как было в действительности. Так поступают, когда не хотят отказать в помощи открыто — как-никак, а работаем мы в одном коллективе, но в то же время не желают впутываться в сомнительную историю.

Я смотрю на этого большого, сильного человека, своего рода адвокатскую знаменитость, и у меня непроизвольно появляется недвусмысленная улыбка, скрыть которую я уже не могу. Он понимает, что темнить со мной не стоит, и произносит дежурную фразу:

— Если не будет решения партийной группы, можете на меня рассчитывать.

С паршивой овцы, как говорится, хоть шерсти клок. Но от него я не ожидал такого ответа. Видимо, я чего-то недопонимаю, и мое положение намного сложнее, чем мне кажется. Партийная группа действует при президиуме Московской городской коллегии адвокатов и собирается в исключительных случаях, когда кого-нибудь из адвокатов хотят наверняка исключить из коллегии. Из четырнадцати членов президиума двенадцать человек — члены партии, то есть абсолютное большинство, и так как для них партийная дисциплина — закон, то и голосуют они независимо от своей воли, списком и как нужно руководству. Одним словом, все предусмотрено и никаких случайностей быть не может. Единственное, на что я могу надеяться, так это на то, что мое дисциплинарное дело до партгруппы не дойдет.

Разговор с Николаем Петровичем разозлил меня. И хотя я знаю, что злость плохой советчик, но я сразу вычеркиваю его из списка доброжелателей, на чью помощь можно было бы рассчитывать. Усомнился я еще в четырех членах президиума. К ним за помощью обращаться бесполезно, а может быть, даже и вредно.

Перегруппировав в уме еще раз всех своих недругов и друзей, останавливаюсь на Светлане Владимировне Соколовой. После поражения не хочется еще раз получать по носу, а с ней у меня неплохие отношения.

Но мне не повезло, ее не оказалось в Москве, она в командировке и будет только через неделю. Ничего не поделаешь, придется ждать. Но я не сидел сложа руки и вскоре стал располагать некоторыми сведениями, причем самыми разноречивыми. Их нужно было привести к общему знаменателю, и когда я вывел его, то он оказался не в мою пользу. Общим, к сожалению, было одно: всех завораживали слова «политическая незрелость», и адвокаты шарахались от них, как от чумы. Даже те, кто относился ко мне с симпатией, беспомощно разводили руками и устремляли взгляд в потолок, что красноречивее всяких слов говорило: давят сверху.

Да, ситуация... Никто ничего толком не знает, но на меня смотрят, как на тяжело больного человека, положение которого безнадежно. Это меня бесит. Ничего же не произошло особенного. Подумаешь, какое преступление, защищал крымских татар, которые не совершили никаких противоправных действий! Но судья-подлец ввернул в частное определение слова о политической незрелости, и бумага сразу же приобрела угрожающий вид.

Бумагу пустили на волю, и она творит чудеса. Ей верят больше, чем живому человеку. Слова, из которых она состоит, своего рода лабиринт, в котором люди давно уже запутались, и, чтобы выбраться из словесного хаоса, нужна, оказывается, гражданская смелость или хотя бы элементарная честность и порядочность, а этих качеств у многих людей как раз и недостает.

Список, составленный из фамилий людей, на чью помощь я рассчитывал, четко показывал всех, кто «за» и кто «против». Что скрывать, я надеялся на большее. Но факт есть факт, я проигрывал пять — восемь, и это при том условии, если не будет решения партийной группы. Отыграться практически невозможно, а вот свести борьбу к почетному для себя счету попробовать стоит.

Но бумага гипнотически действует не только на адвокатов, оказывается, я и сам постепенно поддался ее внушению. Я заметил, что у меня нет-нет да проскользнет мыслишка: а может, я действительно совершил что-то неправильное? И я еще и еще раз перебираю в уме события последнего года. Нет, я не мог отказаться от защиты крымских татар. О несправедливости к этим людям нужно кричать на каждом перекрестке. Но вся беда в том, что это крик вопиющего в пустыне. После разговора со Светланой Владимировной, которой я позвонил, когда она вернулась из командировки, подтвердились худшие опасения.

— Слышала, слышала о твоих злоключениях. Ты попал в настоящий переплет. У рабочей тройки есть мнение исключить тебя из коллегии. И изменить это мнение поможет только одно: звонок сверху.

— Значит, мои дела так плохи?

— Наивный ты человек. Витаешь в облаках, словно не понимаешь, какая сложилась ситуация: с ярлыком «политическая незрелость» не так-то легко бороться. — И, видимо почувствовав мое огорчение, добавила: — Но ты не отчаивайся. В ЦК работает один мой старый приятель, приличный человек, я с ним переговорю, может, он организует звонок на наших перестраховщиков. Приезжай завтра вечером на дачу, что-нибудь придумаем.

Вот уж действительно обрадовала так обрадовала! Но спасибо ей за откровенность. Она не темнит со мной, как другие, и выложила все, что известно. Оказывается, уже «есть мнение». Это тоже страшная штука, убивает сразу и наповал. Как создается мнение, никто не знает, но, появившись на свет, оно действует безотказно. Достаточно многозначительно сказать: «есть мнение», как доводы разума теряют всякую силу. Для полноты счастья мне лишь не хватало «мнения», и теперь я должен еще искать средства защиты против этого мифического существа, схватка с которым не предвещает ничего хорошего для меня.

Я понимаю, что сидеть и смотреть в окно не лучший способ защиты, но поделать с собой ничего не могу. Какое-то безразличие овладело мной, и не хочется даже шевелиться. В кафе, куда я убежал из консультации, в это время дня тихо. Официантки собрались за соседним столиком и что-то живо обсуждают. В консультации невозможно не думать о своем деле. Каждый подходит и задает один и тот же вопрос: «Ну как, бумага не пришла?» И мне надоело отвечать, что пришла. Оказывается, частное определение давно уже прислали в Москву, еще до рассмотрения дела Мурахаса в Верховном суде Узбекистана, когда о частном определении узнал я. Меня уже вызывали в президиум, но руководство почему-то не пожелало выслушать никаких объяснений, а сразу же назначило обследователя, заведующего одной из юридических консультаций, Деревянченко, который и должен был дать заключение по частному определению. Причем дали понять, что положение мое безнадежно. И даже недвусмысленно намекнули, что для меня было бы лучше уйти из адвокатуры по собственному желанию.

Но я не верю, у меня просто не укладывается в голове, что за такое сфальсифицированное дело меня можно выгнать из адвокатуры. Тем более что совсем недавно точно такое же частное определение рассматривалось в отношении адвоката Каминской Дины Исаковны за участие в деле Габая. Ее тоже обвинили в том, что она заняла по делу неправильную позицию, проявила политическую незрелость, и наш президиум лишь вынес ей выговор. Значит, и мне, рассуждал я, большего наказания дать не могут, а выговор уж я как-нибудь переживу.и поэтому решил сражаться до конца. Видимо, кто-то из руководства хочет нажить на мне политический капитал. Как бы только у них со мной не вышла промашка, погибать так уж действительно с музыкой!

Честно говоря, мне уже порядком надоела эта свистопляска, и я устал от мыслей о своем деле. Есть огромное желание пустить все на самотек, куда кривая вывезет. Просто сидеть и смотреть на девушек.

Какой я все-таки идиот! Увлекся девушками, а о деловой встрече со Светланой Владимировной забыл. Как же я мог променять дело на безделье? Нужно немедленно ехать к ней на дачу. Спасти меня может только такси. Но не всякий водитель поедет за город так поздно. Придется оплатить дорогу в оба конца. С трудом ловлю свободную машину.

Настроение пакостное. Под стать ему и погода. Пошел дождь, от шоссе три километра придется переться по грязи. Сам виноват, нужно было раньше подумать и засветло добраться до места. Шеф-душка, получил деньги вперед и не пристает с болтовней, словно понимает мое состояние. Что-то сильно горят уши: по народной примете меня кто-то ругает. Ну да ладно, все одно нехорошо.

Шеф занят машиной и сосредоточенно следит за дорогой. А я думаю о том, что мне предстоит еще пехом километра три добираться до дачного участка. Машина туда не пройдет: дождь за последние дни превратил дорогу в сплошное месиво. Застрянет, как только съедет с шоссе. Мне так не хочется вылезать под дождь, что я чуть не смалодушничал и не укатил обратно в Москву.

Я вышел из машины и остался один на один с темнотой. На шоссе еще как-то можно было ориентироваться, но стоило свернуть в сторону, как я сразу же чуть не упал. Сплошная темная стена стоит перед глазами, и каждый шаг буквально приходится делать на ощупь. В другое время, при свете и хорошей погоде, пройтись этой дорогой одно удовольствие. Справа — поле, дальше оно сливается с лесом. Весной поле вспахано и от него исходит дурманящий запах земли, от которого у городского жителя кружится голова. Летом и осенью поле радует глаз всходами, тогда оно похоже на волнистый ковер, и я не раз ловил себя на желании поваляться на этом естественном ковре.

Сейчас поля не видно, но я чувствую его, потому как нет-нет да и ступлю на стерню. Я держусь ближе к полю, ибо слева канава, которая тянется до самой деревин, и я боюсь угодить в нее. Искупаться в грязной, холодной воде удовольствие не из приятных.

Обычно полтора километра до деревни я проскакиваю быстро, а там рукой подать до дачного участка. Пройти речку, подняться на пригорок, обогнуть скотный двор и через лесок насквозь. Дом нашей адвокатессы стоит на краю леса, и всякий раз, когда я приезжал к ней в гости, видел дом еще издалека. Сейчас мне кажется, что я прошел целую вечность, а огней деревни все еще не видно, хотя, по моим подсчетам, она давно уже должна появиться.

Темнота начинает пугать меня, и я оглядываюсь назад. Не повернуть ли мне к шоссе? Но вот впереди мелькнул огонек, чему я очень обрадовался. Теперь у меня есть ориентир. Похоже, однако, что в доме, к которому я так стремился, темно. Наверное, легли спать, не могли уж подождать немного. Но я успел засечь огонек и двигался вперед, полагаясь на память. Через несколько минут я действительно вступил в деревню, о чем возвестили собаки. Судя по темным окнам, было уже очень поздно. Лишь в двух-трех домах горел свет. Я растерялся. Оказывается, я совершенно не умею ориентироваться в темноте.

Я стою перед бугром и размышляю, подниматься или не подниматься. Решил все же подняться. На всякий случай в руки взял палку, чтобы отбиваться от собак, если они вдруг набросятся на меня. Поминутно оглядываясь, продолжаю двигаться вперед. Делаю я это по памяти, но пока мне везет, и я благополучно спускаюсь к речке. Вот и переход. Успех окрыляет меня, и я бегом взбираюсь на бугор. Остается пройти скотный двор, а там, считай, и на месте. Здесь ориентиром служит запах. Но все хорошо, что хорошо кончается. Скотный двор уже позади, а если мне повезет и в лесочке и я сразу правильно возьму направление, то через десять минут буду в тепле. А если собьюсь, то можно проплутать до утра. Терять мне уже нечего, и я смело вступаю в лес и сразу же попадаю под холодный душ. На меня со всех сторон льются струи воды, и уже через минуту я промокаю весь до ниточки. Но я отчаянно продолжаю продвигаться вперед. В лесу вообще ничего не видно, и я лезу напролом, через кусты и заросли. Падаю и вновь встаю, о ветки исцарапал лицо, руки, больно ушиб ногу, споткнувшись о пень, а конца леса все нет и нет.

Я останавливаюсь. Кругом мрачно шумят деревья. Никогда не думал, что ночной лес так страшен и так враждебно настроен к человеку. Видно, где-то я неправильно свернул в сторону, а так давно бы уже должен выйти. Придется все повторить сначала, и я поворачиваю назад. К счастью, хотя и в другом месте, но к скотному двору я все же вышел.

Делаю поправку и снова ныряю в лес. На сей раз решаю не возвращаться назад, а только двигаться вперед. Меня опять встречают потоки воды с деревьев, кусты, корни, пеньки, я даже умудряюсь попасть в канаву. Вспоминаю, что, как-то гуляя по этому лесу, нечаянно попал в канаву, и, значит, мне нужно взять немного вправо. Сворачиваю в сторону, здесь я должен выйти на дорогу. Но я прошел уже порядочно, а никакой дороги нет. Только еще гуще бурелом. Останавливаюсь в растерянности. Так, чего доброго, можно всю ночь проплутать в потемках. Вот так люди всю жизнь барахтаются, как слепые котята, и не ропщут, вдруг мелькает у меня в голове. Но почему я не думал об этом раньше, а пришло мне это в голову только здесь, в лесу? Разве все мои поступки, все, что я делал до этого, не бессмысленность? Разве это блуждание в лесу ради какого-то путаного и выдуманного кем-то дела имеет какой-нибудь смысл? Конечно, нет. Так чего же я, как сохатый, пру напролом? А если даже и повезет и я выберусь к дачному участку, то кто меня ждет среди ночи? Со злости я так рванул вперед, что чуть головой не сшиб дерево.

Обратная дорога всегда кажется короче, и примерно через час я уже снова был на шоссе. Посмотрел на часы — двадцать минут двенадцатого. Вот это да! Оказывается, я блуждал ни мало, ни много, а целых два часа. До дома доберусь не скоро. Давненько я так поздно не возвращался и, еще раз оглянув пустынное шоссе, быстро зашагал к Москве в надежде на то, что меня подберет какая-нибудь попутная машина.

Ночное путешествие так подействовало на меня, что в воскресенье я не решился появляться на даче у Светланы Владимировны. Вечером она неожиданно сама позвонила мне и отчитала по всем правилам. В ответ я лепетал что-то невразумительное, и, видимо пожалев меня, в конце разговора она смягчилась:

— Нехорошо с твоей стороны. Люди ждали тебя целый вечер и весь выходной, а он даже не соизволил извиниться.

— Извините... — вырывается у меня.

— Поэт есть поэт, что с тебя взять. А теперь слушай и не перебивай. Человек, о котором я тебе говорила, был у меня, и мы с ним обо всем договорились. Завтра он позвонит в Московский горком партии, и тебя примут. Ты должен пойти в приемную и, как все граждане, записаться на прием к заведующему административным отделом. Понял? Он уже в курсе дела. И не пропадай. Звони мне, а то очень стеснительный, когда не надо. Да, чуть не забыла, ты там особенно свою грамотность и начитанность не показывай, аппаратчики не любят шибко образованных. Держись попроще, а если сможешь, то прикинься идиотом, с дураков-то меньше спрос.

Отличная мысль! Изображать на приеме идиота, и тогда никому в голову не придет клеить мне политическую незрелость. Идиот всегда зрел, он всегда готов с восторгом поддержать любое начинание и фактически является надежной опорой нашего общества. Идиот, как НЗ, — его тоже нельзя трогать и беспокоить до поры до времени. Когда нужно, он сам скажет свое веское слово. Но некоторые почему-то недооценивают роль идиотов и даже относятся к ним презрительно. Поэтому надеть на себя дощечку с надписью «идиот» — палка о двух концах. Может случиться, раз назвавшись идиотом, так им и останешься до скончания дней своих, так и будешь бренчать табличкой с надписью и таиться ото всех, словно человек, страдающий дурной болезнью.

Вот уж действительно не ожидал, что передо мной встанет такая дилемма. Быть или не быть идиотом? Из двух зол нужно выбрать меньшее. Сейчас мне выгодно прикинуться дурачком, а что касается того, как обо мне будут думать другие, то я от этого хуже не стану. Пусть думают что угодно, главное — не внушить самому себе, что я идиот, вот и все. И, довольный тем, что так удачно справился с дилеммой, направляюсь в Московский городской комитет партии на прием.

Но разбежался я напрасно. Оказывается, скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. В приемной меня долго не хотели записывать. Во-первых, я не член партии, а без партийного билета не так просто попасть на прием к высокопоставленному партийному боссу, а во-вторых, им обязательно нужно знать, по какому вопросу я записываюсь. Просто по личному их не устраивает, и приходится коротенько изложить суть дела.

— А... так бы и сказали, что вы адвокат, — и секретарь приемной многозначительно переглядывается со столоначальником. По этому взгляду я понимаю, что им уже звонили или говорили обо мне.

— Заведующий административным отделом принимает в пятницу, и мы запишем вас к нему на прием. Приходите в пятницу к десяти часам.

До пятницы целых пять дней, и за это время многое может измениться.

Но пять дней прошли, и ничего не изменилось. Разве что я еще больше запутался в разноречивых сведениях, которые поступали ко мне со всех сторон. Мое дело с каждым днем росло, как снежный ком. Оказывается, обо мне речь шла чуть ли не на самом верху, и частное определение поступило сначала в ЦК, а уж оттуда его спустили в Московский горком партии и только затем, взяв мое дело на контроль, прислали к нам в коллегию адвокатов. А адвокатское руководство не намерено рисковать своим теплым местечком, а может, и партийным билетом из-за какого-то простого адвоката, пусть даже и хорошего.

Но я никак не ожидал, что так разволнуюсь перед приемом. Казалось бы, сотни раз обивал пороги различных судебных инстанций, добиваясь приема по тому или иному делу. Ан, нет. Одно дело, когда хлопочешь за другого человека, и совсем иное, если речь идет о собственной персоне.

У меня такое ощущение, что иду не на прием в городской комитет партии, а выступать по первому делу в суде. Разволновался хуже маленького. А вообще-то, и есть отчего. Утром мне позвонил один «доброжелатель» и «обрадовал». После этого разговора фактически нет смысла идти на прием. Владимир Санивич буквально убил меня своим сообщением. Оказывается, из Московского горкома позвонили сразу же после того, как я записался на прием, и попросили охарактеризовать меня. Ну, естественно, поинтересовались и делом, в какой стадии оно находится на сегодняшний день, разбирали ли меня на заседании президиума коллегии или нет, и если разбирали, то какое приняли решение. Но для них все-таки самое важное то, что я из себя представляю как личность. Благонадежный товарищ или нет. И наше руководство, а точнее, председатель адвокатской корпорации Апраксин, этот перестраховщик из перестраховщиков, дал мне такую характеристику, что мне вряд ли поможет визит в партийные органы. Я даже сам не знал, что являюсь таким ярым антисоветчиком, и что мое место давно уже за сто первым километром Москвы, а не в адвокатуре, и что участие в процессах крымских татар с моей стороны — не случайность, а осознанная акция.

Вот так обрисовал! Но отступать уже поздно. Я пришел на прием. Все-таки интересно: откуда у них такая точная информация? Некоторые мои фразы они повторили буквально дословно. Видно, кто-то у нас в юридической консультации постукивает. Но нынешний стукач народ ушлый, его голыми руками не возьмешь и не так-то просто его раскрыть. Он замаскирован, как ценный разведчик, действующий в тылу врага. Не раз, наверное, раскрывал ему душу и ведал о самом сокровенном, до хрипоты спорил о том, что тебя волнует. И эта твоя боль, твои сомнения, муки, правдоискательство, пройдя через чью-то мерзкую душонку, вдруг превращаются в свою противоположность, и ты уже в глазах сильных мира сего чуть ли не злопыхатель, не враг номер один, с которым нужно бороться всеми правдами и неправдами. Так на меня, по крайней мере, смотрит секретарь приемной.

По всей вероятности, он наводил обо мне справки, иначе почему бы ему так косо смотреть на меня. Я — посетитель, обычный, каких через приемную проходят сотни, тысячи, если не больше. И ему, наверное, все это порядком надоело, но показывать этого нельзя, а иначе можно нарваться на неприятность и лишиться тепленького местечка с определенными привилегиями.

Не от веселой жизни люди обивают пороги приемных. У каждого своя боль. Разве я сейчас бы здесь сидел? Мои размышления прерывает начальник приемной:

— Пройдите в комнату направо.

Честно говоря, я только теперь увидел справа от себя дверь. Она так искусно замаскирована, что не сразу догадаешься, что здесь есть кабинет. Я-то полагал, что меня поведут в святая святых, в само здание, но они снизошли до того, чтобы спуститься в приемную.

Я захожу в комнату. Начальник приемной был уже там и что-то докладывал человеку, сидящему за столом. У меня почему-то мелькает чисто идиотская мысль: как он попал в комнату, как будто это сейчас самое главное. Я же сидел у входа, и мимо меня никто не проходил. Все разъяснилось просто: оказывается, в комнате есть еще одна секретная дверь, аккуратно вмонтированная в стену. Но сейчас мне нужно думать совершенно о другом — как лучше рассказать о случившемся. Начать по порядку — слишком долго, и никто столько меня не станет слушать: на прием отведено определенное количество минут, и в это время нужно уложиться. Мои мысли перебили слова:

— Вы просили вас принять. Я слушаю.

На крупном лице мужчины полный штиль. Оно ничего не выражает, и трудно сказать, о чем он думает. Его взгляд устремлен куда-то в стенку, на посетителя он и не смотрит. Видимо, это отработанный стиль партийной работы. Но меня это не волнует. Пусть он вообще отвернется от меня, лишь бы разобрался в деле. Однако отворачиваться от меня он не собирается, а начинает барабанить пальцем по столу, давая понять, что торопится и ждет, когда я начну. И, не дождавшись, сам прерывает гнетущую тишину:

— Какой, однако, вы стеснительный. А у нас совсем иные сведения о вас и вашем красноречии. Чересчур много говорите, и не то, что нужно, на все наводите критику... недовольство проявляете существующими порядками. А вы ведь молодой человек, и вам еще жить и жить...

— я...

— Помолчите.

Я хотел сказать, что сведения у него обо мне не совсем объективные и относиться к ним нужно критически, но он не дал мне даже рта раскрыть.

— Помолчите. Раз уж вы пришли сюда, то слушайте, что вам говорят. Как это вы умудрились так в суде выступить?..

— я...

— Помолчите! Даже если действительно что-то было сделано не так, вы не имели права, как советский адвокат, с трибуны дискредитировать советский суд перед крымскими татарами... Это еще мягко написано в частном определении: «проявил политическую незрелость». В свое время с вамп и разговаривать бы не стали, а сейчас вас принимают, слушают, за вас просят.

Я смотрю на него и не верю своим ушам. Чем-то зловещим пахнуло на меня. Оказывается, они живы, люди, воспитанные при культе личности, занимают большие посты в партии и государственных учреждениях, только притаились на время и ждут своего часа, чтобы выползти на свет божий и, не таясь, делать свое черное дело.

— Да как вы осмелились замахнуться на все советское правосудие? И это перед выборами. Что подумали люди, уходя из зала суда?!

Меня прорвало, и я уже, не соблюдая правил приличия, говорю ему напрямую:

— А разве лучше скрывать от народа правду?

— Помолчите. Теперь мы представляем, как вы вели себя в суде, раз даже здесь не можете держать язык за зубами. Но вы напрасно пришли к нам. Мы не будем вмешиваться в это дело. У вас есть свой президиум, как он решит, так и будет. Там у вас опытные юристы, разберутся. Согласятся с частным определением суда — тогда вам придется поработать в другом месте, а доверять судебную трибуну политически незрелым людям мы не можем... — и, давая понять, что разговор окончен, вышел из-за стола.

Вот и поговорили! Даже не дали и рта раскрыть, не говоря уже о том, чтобы прикинуться идиотом. Но неосуществленное желание быть идиотом, видимо, как-то отразилось на моем лице. Прохожие странно смотрят на меня, а я все никак не могу сдвинуться с места и стою истуканом возле здания Московского горкома партии. Тяжесть, которая давила мне на плечи во время приема, все еще не отпускает. В голове крутится одно и то же: они все знали и разыграли комедию с моим приемом. Так и хочется крикнуть: «Ну, погодите!» И, странное дело, эти простые слова из детского мультфильма снимают напряжение, и я медленно ухожу от лобного места.

На другой день, не успеваю я переступить порог юридической консультации, как секретарша сразу же ошарашивает меня:

— Распишитесь! Во вторник слушается ваше дисциплинарное дело и вас вызывают в президиум.

От неожиданности я растерялся. Я просто не ожидал от них подобной прыти. По крайней мере, я рассчитывал, что мне дадут недельку-другую на размышление, а они сразу схватили за горло. Это не по правилам. Я еще даже не знаком с заключением обследователя. Уголовникам и то по закону обязаны вручить копию обвинительного заключения за три дня, а для меня сейчас заключение обследователя такое же обвинительное заключение. Не зная, что в нем, я не могу защищаться от предъявленного обвинения. Ведь по существующим правилам по разбору дисциплинарных дел обследователь обязательно должен был поехать в Фергану, почитать дело Мурахаса и проверить мои доводы, изложенные в объяснении, куда я переписал почти все пункты частной жалобы. Но эти мои убедительные доводы не помогли, обследователя не послали в Фергану, и он, не вылезая из своего кабинета, написал заключение, что частное определение судом в мой адрес вынесено правильно и в моих действиях действительно содержится состав дисциплинарного проступка.

Чудак я все-таки! О каких правилах я говорю! Разве все, что со мной провернули, укладывается в рамки закона? Судьи по указке органов сфабриковали против меня частное определение, и теперь меня никто не желает слушать. Я — политически незрелый тип! У меня только никак не укладывается в голове одно: ну, ладно, судья сволочь, но почему наши адвокаты, члены президиума, тот же заведующий юридической консультацией Деревянченко и особенно председатель адвокатской корпорации Апраксин, так постыдно себя ведут? Не разобрались, не проверили материал, не ждут, когда кончится рассмотрение дела Мурахаса в вышестоящих судебных инстанциях, куда я написал жалобу. Значит, они ничем не отличаются от судьи? Нет, здесь что-то не то, нужно позвонить Владимиру Санивичу, он все объяснит...

И объяснил.

— Вчера неожиданно для многих было заседание партийной группы по твоему делу. Приняли решение об исключении тебя из адвокатуры за политическую незрелость при выступлении в Фергане...

От этих слов телефонная трубка едва не вывалилась у меня из рук.

— Как?! Без меня меня женили? Даже не вызвали на заседание партийной группы и не выслушали? И сразу исключить? Это что-то новое в практике Московской коллегии адвокатов.

— Ничего нового в этом нет. Так всегда делали...

— И все поддержали?

— Все молчали, говорил один председатель. Апраксина ознакомили с каким-то твоим разговором... Ты очень резко высказывался о нашей системе...

— Откуда они взяли этот разговор?..

— Не будь наивным, неужели ты не знаешь, что все разговоры крымских татар, твоих клиентов, прослушиваются и записываются на магнитофонную ленту...

— Но по нашему же закону магнитофонные записи не являются доказательствами виновности...

— А тебя никто и не привлекает к уголовной ответственности. Речь идет о возможности твоей дальнейшей работы в качестве адвоката... Можно тебе доверять судебную трибуну или нет... Ты знаешь, как у нас относятся к политически незрелым лицам...

— И ты молчал, тоже согласился с ахинеей о политической незрелости...

— Попробовал вякнуть, но Апраксин так на меня цыкнул, что я заткнулся. Он сказал, что твое дело решенное. Всех адвокатов, которые участвовали в процессах крымских татар, велено исключить и в коллегии. На него давят сверху, и он из-за тебя не хочет ломать копья и лишаться своего кресла. Парень ты ненадежный, говоришь все, что думаешь, и он перестраховался...

— А как же Каминская Дина? Ее же ведь не выгнали...

— Спроси что-нибудь полегче, и потом, ты же не еврей, а русак чистокровный...

— Суду все ясно.

— Ничего тебе не ясно. Сколько раз тебе говорили, держи язык за зубами. В президиуме знают о всех твоих высказываниях среди адвокатов. Из юридических консультаций все передается в президиум, и ты напрасно думаешь, что Апраксин не владеет ситуацией.

— Я же не виноват, что у нас в консультации стукач на стукаче сидит и стукачом погоняет. А потом, что я такого особенного говорил, чего нельзя обсуждать в обыкновенной беседе...

— Может, с твоей точки зрения, ничего особенного нет, но у нас не любят, когда о подлеце говорят, что он подлец, о взяточнике — взяточник. Знаешь — и помалкивай. Но сейчас не об этом речь. Тебе завтра ни в коем случае нельзя являться на заседание президиума. Выгонят. Из четырнадцати членов президиума двенадцать человек — члены партии, и для них решение партийной группы обязательно. Даже если кто-то и симпатизирует твоим взглядам и решится проголосовать против твоего исключения, это ничего не изменит. Большинство пойдет за Апраксиным.

— А что я должен сделать?

— Это уже другой разговор. Заболей!

— Но я здоров.

— Ну я тебя таким вещам учить не буду. Ты адвокат, и адвокат толковый, сам думай. У тебя же есть врачи-приятели, к ним и обратись за помощью. Лучше всего, если ты вообще в больницу ляжешь. Нужно выиграть время, пока улягутся страсти вокруг твоего дела. Может, что и изменится...

— Спасибо за совет, — и я вешаю трубку.

Первое, что приходит в голову, плюнуть на все, явиться завтра на заседание президиума и высказать им в глаза все, что я о них думаю. Но это значит сжечь за собой все мосты и получить в зубы волчий билет. А мне так нравится моя профессия, другое я вряд ли смогу делать. Однако я знаю, что такое решение партийной группы. Это наверняка увольнение. Заседание президиума при решении партийной группы превращается в чистую формальность. Не было в истории московской адвокатуры еще ни одного случая, чтобы президиум изменил решение партийной группы. Тем более, когда речь идет о политической незрелости. А при обязательном решении партийной группы вряд ли найдутся желающие ломать из-за меня копья. Владимир Санивич и тот в лучшем случае воздержится при голосовании или не явится на заседание президиума, сославшись на недомогание, но мне от этого легче не будет. Выходит, нужно выкручиваться самому. И здесь действительно важно выиграть время. Я дойду до ЦК и докажу правду! Не может быть, чтобы и там не разобрались.

Но, как говорится, до бога высоко, до царя далеко, а мне нужно что-то придумать срочно. Брать больничный лист нет смысла. Да в поликлинике мне его и не дадут. А если даже и повезет, и дня на три удастся выцарапать больничный, то это меня все одно не спасет. За три дня я ничего не успею сделать. Остается только лечь в больницу. У меня есть приятель, который работает хирургом в Боткинской больнице, и он может мне это устроить. Есть, правда, маленькое «но»... Как ему все объяснить? Рассказать правду нельзя, испугается. Придумаю что-нибудь о принципиальном разногласии с начальством, не хочу, мол, вести дело об убийстве, а мне навязывают этот процесс, вот почему и хочу скрыться в больнице. Это ему даже понравится, он терпеть не может, когда кого-нибудь насильно принуждают. Геннадий Петрович демократ.

Моя версия срабатывает, хотя приятель и признается:

— Да, старичок, уложить тебя в больницу не так-то просто. У нас совершенно нет свободных мест, даже коридор занят, но что-нибудь придумаем. Ты меня подожди в скверике часика два, у меня сейчас сложнейшая операция, а после приходи, договорим, — и он участливо хлопает меня по плечу.

При виде больных мне всегда почему-то становится неловко, словно я в чем-то виноват перед — ними. Это ощущение вины у меня очень сильно развито, и поэтому у своих подзащитных, совершивших преступление, я вижу только одну сторону и всегда жалею их. Наверное, во мне скрыта какая-то трагическая вина перед людьми, которая еще не выплеснулась наружу.

Выздоравливающие очень похожи на детей. Они многому учатся заново: ходить, дышать, любить жизнь. Здоровый человек никогда не будет так прислушиваться к своему сердцу, как больной, перенесший инфаркт. Мне становится так стыдно, что хочется плюнуть на все и уйти из больницы. У людей действительно настоящее горе, а я расхныкался. Подумаешь, выгонят с работы, я здоровый человек, у меня руки, ноги целы, и всегда при желании можно найти другую работу. Да, но это значит, я должен примириться с несправедливостью и признать, что судья правильно написал в частном определении о моей политической незрелости, это значит признать правоту мерзких и подлых людишек. И я никуда не ухожу из больницы. Я так задумался, что не заметил, как ко мне снова подошел приятель.

— Ну все, я кое-что придумал. Завтра в приемном покое дежурит мой хороший знакомый, так что ты приходи после обеда прямо туда, а я с ним переговорю.

— А что я должен ему сказать?

— Скажешь, от Геннадия Петровича, а диагноз мы тебе придумаем. Жалуйся на боли в животе, отрыжку по утрам, нерегулярный стул с кровью... А в крайнем случае вырежем тебе аппендикс.

— Но у меня не болит...

— Не обязательно ждать, когда заболит. Для профилактики вырезают и у здоровых. Не бойся, от этого еще никто не умирал. Главное, не забудь в приемном покое спросить хирурга Алексея Ивановича, а об остальном не думай. Ну, будь здоров, мне еще нужно кое-что сделать... — он протягивает мне руку, и я не успеваю даже поблагодарить его за оказанную любезность, как он скрывается в корпусе.

На другой день в три часа я уже был в больнице. В приемном покое нашел нужного человека, но дежурный хирург не стал даже со мной разговаривать и велел прийти к шести часам, так как в данный момент он был занят. На это время в президиуме назначен мой вопрос, и, честно говоря, я хотел из больницы дать телефонограмму в президиум, что не явился на заседание по уважительной причине, но ничего страшного не случится, если я представлю справку из больницы и через день. Не выгонят же меня с работы заочно? Это слишком грубое нарушение трудового законодательства, и они на такой шаг не пойдут, только бы у меня вышло с больницей.

Я решаю не рисковать и никуда не ухожу из приемного покоя. В назначенное время меня приглашают зайти в кабинет и просят, чтобы я разделся до пояса. Быстро про себя повторяю симптомы своей болезни: боли в нижней части живота, изжога по утрам, нерегулярный стул. И пока врач моет руки, судорожно пытаюсь вспомнить, в какой же части живота, в левой или в правой, должно быть больно, когда доктор нажмет на живот. На всякий случай притворно ойкнул, едва врач дотронулся до живота. Хирург с явным любопытством посмотрел на меня и от дальнейшей унизительной процедуры лжи избавил меня. А через несколько минут пришла медицинская сестра, принесла больничную одежду, и, облачившись в неимоверной величины куртку и шаровары, я стал ждать, пока разводящий санитар отведет меня в корпус.

Примерно через полчаса я уже стоял в коридоре десятого хирургического корпуса и молоденькая сестра приклеивала к раскладушке карточку с моей фамилией и объясняла расписание процедур. Но я плохо ее слушал. Мне не терпелось поскорее позвонить моему доброжелателю и узнать, как обстоят мои дела. Телефон-автомат я приметил, когда меня вели в корпус, двухкопеечными монетами также запасся впрок, потому как знал — в больнице телефон единственная связь с внешним миром.

На другом конце провода долго не подходят к аппарату, и длинные гудки тоскливо разносятся по всему коридору. Я уже собирался опустить трубку, когда на другом конце раздался знакомый голос.

— Это я, старик. Как мои дела?

— Плохо, и даже очень.

— Выгнали?

— Нет еще, без тебя президиум не мог этого сделать. Но тебя отстранили от работы.

— За что? Ведь я не совершил никакого уголовного преступления.

— Формально за то, что ты не явился на заседание президиума без уважительной причины.

— Но я же в больнице.

— Надо было дать телеграмму.

— Ну без ножа зарезали. Что же мне теперь делать?

— Честно говоря, я и сам ничего не понимаю. Но кто-то очень хочет, чтобы тебя выгнали из адвокатуры. Председатель так мне и сказал: не лезь, его песенка спета. Но верить ему на все сто процентов нельзя. Апраксин перестраховщик известный, это же все знают, он может и на понт взять.

— Я обжалую незаконное отстранение от работы. Это же беззаконие, во время болезни нельзя отстранять от работы.

— Подожди, не шуми, здесь криком не возьмешь, нужно еще раз все как следует обдумать, а потом уже действовать. Для тебя в данной ситуации все же главное — выиграть время.

— Что же, я в больнице должен год торчать, а они меня все равно выгонят.

— Ну год не год, а пока не прояснится обстановка, к тебе выходить из больницы не советую.

— А на какое число перенесен мой вопрос?

— Рассмотрение твоего дела приостановили, так что могут назначить через неделю, а могут и через год.

— Кто же меня столько времени будет держать б больнице?

— Смотри, действуй как знаешь, только учти, из заседания президиума я понял, что положение твое действительно серьезно. Я после пытался поговорить кое с кем из членов президиума, так все стараются сразу перевести разговор на другое. Чувствуется, что председатель уже до этого с ними побеседовал соответственно. А потом, ты же сам понимаешь, раз есть решение партийной группы, о чем можно еще говорить? Тебе нужно, чтобы кто-то позвонил нашему председателю сверху. И здесь ты, наверное, прав, особенно в больнице разлеживаться не следует. Нужно что-то придумывать.

— Но что? Пойти на прием в ЦК...

— Позвони денька через три, может быть, к этому времени что-нибудь прояснится.

Но ничего не прояснилось и через неделю. Я уже привык к больнице, а вот свыкнуться с мыслью, что меня исключат из коллегии адвокатов, никак не могу. Наш президиум не успокоился, отстранив меня от работы. Через день, как только они узнали, где я скрываюсь, прислали в больницу официального представителя для проверки, действительно ли я болен. Этого от них я не ожидал. Так унизиться! Но врачи молодцы, они не стали и слушать представителя адвокатуры, а вежливо попросили его удалиться, заявив, что выпишут меня, как только я пройду обследование. И, чтобы не подводить приятеля, я согласился на обследование, а это, доложу я вам, штука не из приятных.

Чего стоит только глотать кишку! Натощак берут желудочный сок; для этой экзекуции заставляют заглатывать метровую резиновую трубку и потом час с ней ходить и собирать в пробирку сок. Самое же трудное — заглотнуть резиновый шланг, и не каждому это удается сделать сразу. Некоторые так мучаются, давятся по часу, но милая медсестра не оставит в покое, пока не выполните данную процедуру. Мне повезло, и я заглотнул кишку с первого захода. Зато другой неприятной процедуры — рентгена желудка — мне все же удалось избежать. В первый раз я как бы случайно поел, хотя нас еще с вечера предупреждали голодать, во второй раз «забыл» промыть желудок, а потом сломался рентгеновский аппарат, и когда меня повели в соседний корпус, то я по дороге сбежал от старичка санитара, который сопровождал нас, да так и выписался из больницы, не сделав рентген желудка.

И хотя пробыл в больнице я около трех недель, но успел за это время свыкнуться с соседями по палате. В больнице люди почему-то очень быстро сходятся. Наверное, страдание объединяет людей. Во всяком случае, в больнице мне иногда мое дело казалось вздорным, пустячным по сравнению со страданиями соседей по палате. Однако соседи по палате выздоравливали и выписывались, а моя «болезнь» забиралась вглубь и разъедала меня, как ржа железо. И тогда я понял: пока не освобожусь от этого проклятого недуга, не будет мне спокойной жизни. Поэтому я так уцепился за выписку, искрение полагая, что на свободе смогу сделать больше по своему делу. Тогда я еще не знал, что это очередная моя иллюзия, за которую очень скоро мне придется заплатить слишком дорогой ценой.

Еще находясь в больнице, я написал жалобу в Министерство юстиции, в которой обжаловал свое незаконное отстранение от работы.

«7 августа 1970 года я выступал в Ферганском областном суде Узбекской ССР по делу Мурахаса и вместе с приговором было вынесено частное определение в мой адрес, в котором указывалось, что адвокат Сафонов занял по делу неправильную позицию и проявил политическую незрелость.

6 апреля 1971 года президиум Московской городской коллегии адвокатов под председательством Апраксина, грубо нарушив трудовое законодательство, и в частности Положение об адвокатуре, незаконно вынес постановление об отстранении меня от работы только на том основании, что я не явился на заседание президиума МГКА, где разбиралось мое дело.

Однако, бесспорно установлено, что я не явился на заседание президиума по уважительной причине.

5 апреля я и заведующий находились на работе в юридической консультации до конца рабочего дня, но никто нам о заседании президиума 6 апреля, на котором будет разбираться мое дисциплинарное дело, ничего не сообщил. Больше того, 31 марта 1971 года в нашей юридической консультации было общее собрание, на котором исполняющая обязанности заведующего консультацией тов. Резникова Е.А. официально заявила всему коллективу, что 6 апреля «дело» Сафонова не будет рассматриваться в президиуме МГКА.

Протокол данного собрания находится в президиуме, и председатель президиума МГКА отлично знал об этом. Но этот протокол общего собрания, на котором коллектив высказал свое отношение к моему делу и ходатайствовал перед президиумом о том, чтобы меня не исключали из коллегии адвокатов, президиум МГКА, и особенно его председатель Апраксин, прячут и никому не показывают.

Как только вечером 6 апреля мне сообщили о незаконном постановлении президиума МГКА о моем отстранении от работы, я сразу же написал заявление в президиум с просьбой об отложении моего дела, так как был болен. 7 апреля меня положили в больницу им. Боткина (справка из больницы находится в президиуме МГКА).

Прошло уже двадцать дней, а незаконное постановление об отстранении меня от работы не отменено до сих пор. Я убедительно прошу проверить мои доводы и решить вопрос по существу».

Однако начальник отдела адвокатуры Министерства юстиции тов. Антонов занял странную позицию и вместо того, чтобы проверить мои доводы и решить вопрос, направил мою жалобу для рассмотрения опять же... Апраксину, председателю президиума Московской городской коллегии адвокатов. Большего издевательства трудно и придумать.

И тогда я написал заявление в президиум Московской городской коллегии адвокатов:

«Прошу отложить разбор моего дисциплинарного дела, так как я болен и не могу явиться на заседание президиума.

Одновременно довожу до сведения президиума, что мне известно о решении партийной группы о моем исключении из коллегии адвокатов. Данное решение партийной группы считаю незаконным, так как оно принято с грубым нарушением элементарных норм социалистической демократии. Меня на заседание партийной группы не приглашали, моих доводов не выслушали, и фактически исключение мое принято заочно.

К тому же 19 мая 1971 года был избран новый президиум МГКА, и руководство президиума обязано было хотя бы формально созвать новую партийную группу. Я прошу вызвать меня на заседание партийной группы и выслушать мои объяснения по существу частного определения, потому как при наличии решения партийной группы всякое заседание президиума превращается в формальность, в комедию, в которой я не желаю принимать участия.

Я также прошу президиум МГКА отменить незаконное постановление президиума от 6 апреля 1971 года об отстранении меня от работы и довожу до сведения вновь избранного президиума о предвзятом и необъективном отношении ко мне со стороны председателя президиума Апраксина К.Н.».

О предвзятом отношении ко мне председателя нашей корпорации говорит хотя бы такой факт. С большим трудом, через одного очень хорошего человека, мне удалось записаться на прием к председателю коллегии по уголовным делам Верховного суда СССР. Этот хороший человек переговорил с главным редактором журнала «Социалистическая законность», конечно, по вполне понятной причине не упоминая существа моего дела, а то бы его никто и слушать не стал, главный редактор вышел на председателя коллегии по уголовным делам, и мне в юридическую консультацию позвонил начальник канцелярии Верховного суда СССР Ворошилов, сказав, чтобы в назначенное время я был в Верховном суде.

Выслушали меня очень внимательно, правда, немного удивились, когда узнали, что речь идет о деле, связанном с крымскими татарами. Они думали, что у меня обыкновенное уголовное дело, прочитали мою жалобу и согласились с основным доводом — позиция адвоката по уголовным делам не может быть предметом частного определения. Тут же вспомнили, что Верховный суд Союза уже высказывал свое мнение по этому вопросу в одном из постановлений по конкретному делу, и, таким образом, оно стало обязательным для исполнения всеми судами страны, в том числе и Ферганским областным судом. Нашли это постановление, еще раз прочитали его, подивились «забывчивости» Ферганского областного суда, и председатель коллегии по уголовным делам дал указание начальнику канцелярии истребовать дело Мурахаса из Ферганского областного суда для проверки в Москву.

Это было как раз то, чего я добивался все время с момента вынесения частного определения, потому как был убежден: дело Мурахаса не выдержит даже маломальской объективной проверки, сразу же всплывут все «родимые пятна»: и переписанный протокол судебного заседания, и огульное, бездоказательное осуждение Мурахаса, и тогда приговор отменят, а значит, автоматически отпадет и частное определение в мой адрес.

Можно было понять меня, когда я летел из Верховного суда СССР как на крыльях. Естественно, о результатах приема я сразу же поставил в известность руководство адвокатуры, и в частности председателя президиума коллегии адвокатов Апраксина, рассказав ему подробно о беседе в Верховном суде СССР, так как истребование дела Мурахаса для проверки — законное основание для отложения рассмотрения моего дисциплинарного дела. Ведь пока высшие судебные органы не вынесут окончательного решения по делу Мурахаса — нельзя судить и меня.

Апраксин слушал меня, соглашался и даже кивал головой в такт моим словам, изображал на своем лице удовлетворение результатом моего посещения Верховного суда. Но каково было мое изумление, когда через три дня мне снова позвонил начальник канцелярии Верховного суда СССР Ворошилов и сообщил, что Верховный суд пересмотрел свое решение в отношении дела Мурахаса и решил его не истребовать для проверки. Такую резолюцию на мою жалобу наложил заместитель председателя Верховного суда СССР Банников.

Обращаться за разъяснением не имело смысла, но я для успокоения совести все-таки сходил к начальнику канцелярии Верховного суда СССР Ворошилову. Ему было неловко разговаривать со мной, ведь всего три дня назад он лично вручил мне бумагу — ответ на мою жалобу, в которой черным по белому было написано: «Истребовать дело Мурахаса для проверки в Верховный суд СССР». И вот теперь он вручил мне прямо противоположное решение своего руководства. Это не делало чести высшему судебному органу страны, и Ворошилов, видимо, чтобы как-то снять неприятный осадок, зло бросил: «Вините во всем происшедшем ваше руководство. Кто-то из адвокатского начальства лично позвонил Банникову и охарактеризовал вас не лучшим образом, как антисоветчика, вот он и принял столь необычное решение, отменив резолюцию председателя судебной коллегии по уголовным делам об истребовании дела Мурахаса для проверки».

Первый заместитель председателя Верховного суда СССР Банников до работы в Верховном суде СССР занимал солидный пост в Комитете государственной безопасности, был одним из заместителей председателя КГБ СССР, и в Верховный суд его направили для укрепления, чтобы он беспрекословно выполнял волю органов и чтобы те дела, которые вели органы КГБ, проходили в Верховном суде гладко и без задержки. Видимо, крымско-татарские дела тоже относятся к этому разряду дел.

И все же после Верховного суда я бросился в наш президиум, чтобы выяснить, кто же так постарался нагадить мне. И выяснил! Одна из секретарш президиума относилась ко мне очень хорошо и даже симпатизировала мне, вот она-то и выдала тайну, взяв с меня слово, что все сказанное останется между нами.

Оказывается, сразу после моего ухода от председателя. президиума, когда я сообщил ему о решении Верховного суда СССР об истребовании дела Мурахаса для проверки, Апраксин тут же набрал номер телефона Банникова и не только дал ему обо мне нелестную характеристику, но и сообщил также, что мое дело находится на контроле в ЦК и в органах КГБ и что уже принято твердое решение о моем исключении из коллегии адвокатов, а Верховный суд своей проверкой только мешает и затягивает дело, которое и так уже президиум не может рассмотреть длительное время.

И тогда Банников, правильно поняв полученную информацию, принял не совсем обычное даже для Верховного суда решение: отменил резолюцию председателя коллегии по уголовным делам об истребовании дела Мурахаса для проверки. Такое нечасто встречается в практике Верховного суда, но, видимо, когда речь идет о политически незрелой личности, вопросы законности и чести отступают на задний план. На Верховный суд я возлагал большие надежды, теперь же приходится надеяться лишь на собственные силы.

О предвзятом отношении ко мне со стороны Апраксина говорит еще один факт. Это беспрецедентный случай, когда адвокатская корпорация, призванная защищать своего члена или, на худой конец, не мешать ему бороться за справедливость, заняла самую что ни на есть черносотенную позицию по отношению ко мне. Этим я обязан прежде всего ее председателю Апраксину. И здесь его не оправдывает ни давление сверху, ни то, что в отдел кадров адвокатуры приходил сотрудник КГБ и проверял мое личное дело, ни желание сохранить свое председательское кресло.

А факт это такой: у нас в юридической консультации, где. я проработал без малого десять лет, шло обычное производственное собрание, обсуждались текущие дела. Неожиданно для многих адвокатов, и для меня в том числе, в самом конце собрания встает Софья Васильевна Калистратова и тихим, я бы даже сказал, безразличным голосом, каким может говорить только она одна, обращается к адвокатскому собранию:

— Товарищи! Все мы знаем, что в нашем президиуме заведено дисциплинарное дело на адвоката Сафонова Николая Степановича, нашего товарища, которое вскоре должно рассматриваться. Все мы также знаем, что это дело в отношении адвоката Сафонова — верх беззакония и произвола, и ни для кого не секрет, что Николая Степановича хотят выгнать из адвокатуры лишь за то, что он честно и добросовестно выполнил свой гражданский и адвокатский долг. Я думаю, что коллектив, в котором он проработал десять лет, не только должен, но и обязан высказать свое отношение к этому так называемому «делу».

И адвокатов прорвало! Исполняющая обязанности заведующей консультацией Резникова как ни старалась призвать их к порядку и внушить им, что адвокатское собрание не правомочно рассматривать этот вопрос и что для обсуждения «дела» Сафонова нужно собрать специальное собрание, а сегодня такого вопроса в повестке дня нет, однако собрание дружно проголосовало за предложение Софьи Васильевны Калистратовой.

Так появился в моем деле протокол общего собрания коллектива юридической консультации № 2 г. Москвы о взятии меня на поруки. Коллектив прямо и недвусмысленно заявил, обращаясь к президиуму Московской городской коллегии адвокатов, что считает частное определение в мой адрес незаконным, и просил не только не исключать меня из коллегии адвокатов, но и вообще не выносить никакого наказания. Этот протокол общего собрания был послан в президиум МГКА.

Председатель Апраксин, когда увидел этот протокол, совершил еще одну подлость по отношению ко мне. Он тут же позвонил в Московский комитет партии, а оттуда раздался звонок в райком, и секретаря нашего парткома поволокли на ковер. Из райкома наш «генсек» явился пошатываясь. Его и всех членов партии юридической консультации, которые позволили появиться такому протоколу общего собрания, обвинили в аполитичности. Исполняющую обязанности заведующей консультацией Резникову вызвали в президиум и своей властью отстранили от заведования консультацией, и она долго после этого не могла спокойно смотреть на Софью Васильевну, которая организовала весь сыр-бор.

Итак, протокол общего собрания коллектива мне не помог. Апраксин просто-напросто спрятал протокол под сукно, и в президиуме сделали вид, что его вообще не существует и никогда не существовало.

И тогда я снова лег в больницу, но теперь уже не в Боткинскую, а в городскую больницу № 23. Устроил меня туда уже другой знакомый врач. Сделать теперь ему это было нетрудно. В Боткинской больнице я получил на руки выписку из истории болезни, в которой было указано сразу два заболевания: проктит и сигмаидит, и я теперь в любой момент мог пожаловаться на обострение болезни. Что я и сделал, оттянув еще на месяц рассмотрение своего «дела». А выписавшись из больницы, я взял больничный лист в районной поликлинике по месту жительства и протянул еще какое-то время.

Но руководство адвокатской коллегии, и особенно ее председатель, все время сидели у меня на хвосте. Желая поскорее заслушать мое дисциплинарное дело на заседании президиума, Апраксин написал в поликлинику официальное письмо недвусмысленного содержания.

После этого письма мне прекратили выдавать больничные листки. Письмо Апраксина попало мне в руки случайно (оно хранится у меня до сих пор). Я пришел в очередной раз в поликлинику, и в регистратуре дали мне в руки мою больничную карточку, чтобы я ее сам отнес к врачу в кабинет. По пути в кабинет из карты и выпало письмо Апраскина. Я его, конечно, прочитал и взял себе, справедливо полагая, что этот документ мне когда-нибудь пригодится как доказательство подлости Апраксина.

У меня оставалась еще одна, последняя надежда — пойти на прием в Центральный Комитет партии, к тому человеку, у которого на контроле находилось мое «дело» и который, как выражался Апраксин, давил на него и требовал моего скорейшего исключения из коллегии адвокатов. Я решил использовать и эту возможность, написал заявление и пошел на прием. В заявлен нии я указал, что прошло уже достаточно времени с момента вынесения частного определения, а никто не желает проверить законность и обоснованность данного частного определения, всех завораживают слова «политическая незрелость», и вопрос в настоящее время стоит о моем исключении из коллегии адвокатов.

В конце заявления я привел несколько фактов из своей биографии. Десять лет безупречно проработал адвокатом и не имел ни одного взыскания. Трудовую деятельность начал с четырнадцати лет: четыре года проработал на заводе имени Владимира Ильича токарем, в 1961 году, окончив юридический факультет Московского государственного университета, стал работать адвокатом. В 1965 году поступил учиться (заочно) в литературный институт им. Горького и в мае 1971 года успешно его закончил. Коллективу, который знает меня десять лет, не верят, а верят бумаге, написанной человеком, который видел меня всего один день.

Я убедительно просил принять меня и проверить объективно мое «дело».

Это заявление я сдал в экспедицию приемной ЦК и через неделю пришел на прием. По внутреннему телефону набрал нужный номер, и, когда на противоположном конце отработанный голос произнес: «Вас слушают», я коротко изложил суть своего вопроса, и в частности сообщил, что оставил свое заявление и теперь хотел бы, чтобы по доводам, изложенным в заявлении, меня приняли и выслушали на личном приеме. В трубке наступила тишина, словно говоривший с кем-то советовался, а затем все тем же отработанным голосом ответил, что по данному вопросу меня принять не смогут, так как это Центральный Комитет партии, а не судебный орган, и обратиться со своим заявлением я должен в Верховный суд либо в Прокуратуру Союза ССР, и мне, как стажированному адвокату, это должно быть известно.

Я успел еще добавить, что точно знаю, что мое дело находится на контроле именно здесь, в Центральном Комитете партии, но меня уже не стали слушать и повесили трубку. В ушах молоточками стучали короткие гудки. И, когда ошарашенный столь неожиданным приемом, я вышел на улицу, то не сразу сообразил, где нахожусь, и растерялся оттого, что какой-то незнакомый человек, как мне показалось тогда, налетел на меня с радостью и начал обнимать. И лишь опомнившись от потрясения, я вдруг узнал в обнимавшем меня своего первого подзащитного — крымского татарина Асанова Джафера. Он радостно улыбался и тормошил меня, явно не ожидая встретить меня у приемной ЦК, и доверительно сообщил, что записался на прием к важному партийному чиновнику по вопросу прописки и его вот-вот должны были вызвать.

Мне стыдно было признаться своему бывшему подзащитному, что я тоже пытался записаться на прием по своему вопросу, но меня даже не пожелали выслушать, и я пролепетал Джаферу что-то невразумительное насчет встречи с одним знакомым, когда он поинтересовался, что я делаю в приемной ЦК. И быстренько распрощался с ним.

Эта встреча у приемной ЦК с моим бывшим подзащитным Асановым Джафером потрясла меня не меньше, чем сам прием, который так и не состоялся. Такого конца я бы никогда не придумал: крымского татарина записали на прием, а адвоката, который его защищал, не захотели даже выслушать, выходит, в глазах властей я опаснее крымских татар. И тогда я понял окончательно, что сопротивление бесполезно...

Поэтому, когда через неделю после несостоявшегося приема в ЦК мне домой позвонил один из моих доброжелателей и радостно сообщил, что ситуация по моему делу в президиуме изменилась в лучшую сторону и меня согласны не выгонять с волчьим билетом, а отпустить с миром по «собственному желанию», если я не буду брыкаться, то я не стал искушать судьбу и подал заявление об уходе из адвокатуры по «собственному желанию». Конечно, мое «собственное желание» смахивало на тот случай, когда человека берут за горло, и ему не остается ничего другого, как согласиться на эту унизительную процедуру.

И все же, когда я вышел из президиума Московской городской коллегии адвокатов после увольнения по «собственному желанию», я испытывал не облегчение, а какое-то чувство гадливости не только к руководству московской адвокатуры, и к председателю коллегии Апраксину в особенности, но и к самому себе, как ни странно. Может, это произошло оттого, что я струсил и не дал последний бой мерзавцам? Но ведь это была бы не честная драка, а избиение младенца, результат был заранее известен, а принимать участие в комедии под названием «Заседание президиума» не менее безнравственное и гнусное дело.

Нет, я не струсил. Тогда бы я не вел дела крымских татар, я ведь мог отказаться от их защиты в любой момент, как это сделало большинство адвокатов. А я прошел вместе со своими подзащитными до конца и теперь воспользовался уходом по «собственному желанию»

лишь с одной целью — использовать предоставленную возможность, чтобы описать механизм произвола и беззакония в самом демократическом — Советском государстве с самой демократической Конституцией. Ведь я не только был свидетелем этого произвола, но испытал его на собственной шкуре. Что толку, если бы я сказал в лицо нескольким мерзавцам с двойной психологией, что они мерзавцы, да они не хуже меня знают об этом, а так о них смогут узнать миллионы людей. Я напишу записки адвоката об участии в крымско-татарских делах и о своем личном «деле».

От этой простой мысли как-то спокойнее стало на душе, и я медленно зашагал по улице...

Август 1970 — июль 1971 года

Постскриптум: Указом Президиума Верховного Совета от 8 апреля 1989 года отменена печально известная статья 1901 УК РСФСР — «Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй...», именно та статья, по которой незаконно судили граждан крымско-татарской национальности и всех инакомыслящих и об отмене которой ставил вопрос в своих выступлениях адвокат Н.С. Сафонов.

В декабре 1989 года второй Съезд народных депутатов признал ПРЕСТУПЛЕНИЕМ выселение малых народов, в том числе и крымских татар, с их исконных земель.

После незаконного увольнения из адвокатуры «за политическую незрелость», адвокат Н.С. Сафонов несколько раз обращался в президиум Московской городской коллегии адвокатов с заявлением о приеме его в коллегию адвокатов, но до 1989 года его заявление не ставилось даже на обсуждение членов президиума МГКА. И только 28 сентября 1989 года он получил из президиума МГКА извещение: «Приглашаем Вас 17 октября 1989 года в 17 часов на заседание президиума, на котором будет рассматриваться Ваше заявление о приеме в члены коллегии».

17 октября 1989 года президиум МГКА не принял Н.С. Сафонова в коллегию адвокатов под надуманным предлогом: «отсутствие характеристики с последнего места работы» — и отложил рассмотрение его заявления на неопределенный срок...


 
 
Яндекс.Метрика © 2024 «Крымовед — путеводитель по Крыму». Главная О проекте Карта сайта Обратная связь